Главная

 

 Биография

 

 Стихи

 

Очерки

 

Повесть



К биографии
Андрея Соболя


 

Избранное

Публикуется по изданиям:
Избранное. Стихи и проза.- М., 1989
Поэзия узников ГУЛАГа: Антология - М., 2005




Где росла в степи ракита

MP3 Читает автор
Я опять отчаянно тоскую

MP3 Читает автор
Счастьем мы с тобой не избалованы…

Маршевая рота
Зябко поникла трава на лугах


MP3 Читает автор
319,25
На холме сутулом два куста


Осень
Вот уже восьмые сутки кряду


Отходит полк
Осенний ветер плачет и бормочет


Москва. Концерт. Актриса в черном платье

Если ночь у меня без сна

Зимняя ночь
Ночь январская, холодная


Забит в патрон спрессованный огонь

Всё будет хорошо
Вы скажете: бывают в жизни шутки


MP3 В исполнении
А.А.Аграновского
То взрослою, то маленькой

MP3 Читает автор
Песня Бена из кинофильма «Последний дюйм»
Тяжелым басом гремит фугас


MP3 В исполнении
Михаила Рыбы
Как ребёнок, не правдива и не лжива

MP3 Читает автор
Дон Кихот
Дорога как дорога


MP3 Читает автор
Годовщина
О, как мы шли путём немыслимым


Пулевая, штыковая, ножевая

Мне шестьдесят, друзья-приятелиMP3 Читает автор

Звезда моя счастливая, где ты?

Опять любовь
Опять любовь – тропою тайной


MP3 Читает автор

Творчество
Всю душу разодрав на клочья
MP3 Читает автор

В больнице
Скучно, холодно и чисто


Постарел я. Все иначе вижу

Декабрь
Ищу слова, тоскуя и куря…
MP3 Читает автор
Старинная песенка
А парадный-то подъезд – под колоннами
MP3 Читает автор
Сонет
У ног текла недвижная река
MP3 Читает автор
Булат Окуджава на эстраде
Сквозь венок его лавровый – отзвук смертного «ура»…
MP3 Читает автор
Уходит ровесник…
Опомнись, останься, помедли хотя бы на кромке
MP3 Читает автор
С ярмарки
Смотри – земля, как яблоко

Живая вода
На кромке переднего края
MP3 Читает автор


 
* * *

Где росла в степи ракита,
где земля была тверда,
там лежит солдат убитый,
а над ним — вода, вода...

Ходят волны в три наката,
вскинув белые гребни.
Проплывают над солдатом
рыбы, лодки, ночи, дни.

Браконьеры ставят сети
на пехотном рубеже.
Об отце не плачут дети,
поседелые уже.

Мы судьбу не переспорим —
стерла в памяти года,
и чудно зовется морем
эта пресная вода.

Что под ней, то шито-крыто —
съела ржа патронов медь...
...Я б хотел в бою открытом
по-солдатски помереть.

Серый камень обелиска —
слишком поздняя хвала.
У родных моих и близких
день за днем — свои дела.

Блеску славы верю слабо:
что погасло, то во мгле,
но — одну ветлу хотя бы
надо мною на земле!


 
* * *

Я опять отчаянно тоскую,
горестями сказочно богат.
Покажи сноровку колдовскую
разложи мне карты наугад.
В голове, на сердце, у порога –
дом казенный, дальняя дорога,
а над тем, что сбудется, повис
туз пиковый
головою вниз.
Темлаг НКВД. 1936


 
* * *

Счастьем мы с тобой не избалованы…
Так случилось.
Может, хорошо
то, что я тогда недоцелованным
поздней ночью из дому ушел.

И на всех дорогах неприветливых,
где за наше счастье воевал,
только ветер губы мне обветривал,
горьким дымом жарко целовал.

А когда вокруг сплошное крошево
и огонь особенно жесток –
отпивал солдат из фляги прошлого
твоего дыхания глоток.

Дни идут…
По тоненькому листику
обрывая их с календаря,
улыбнись: приду, назло баллистике
и одной тебе благодаря.



 
Маршевая рота

Зябко поникла трава на лугах,
дождик безбожный...
Тысяча лет на моих сапогах
глиной дорожной.

В горле от этой пожухлой травы
горькая завязь.
Счастливы лица у тех, что мертвы,-
отвоевались.

Тяжкое званье советских бойцов
мы переносим
долгой дорогой среди мертвецов
и через осень.

Вот они, сполохи огненной мглы,
Дымного смрада!..
В серые спины нам смотрят стволы
заградотряда.

Что сторожите вы из-за бугра
взглядом-прицелом?
Не беспокойтесь: мы крикнем "ура!"
перед расстрелом.
1943 год



 
319,25

На холме сутулом
два куста.
Вот и все.
Клочок.
Земная пядь.
И она зовется:
высота
319,25

А когда-то были города
и кружила в улицах меня
фонарей разбойная орда,
до утра надежно полоня.

А когда-то плыли корабли,
и когда посмотришь с корабля –
на волнах качается вдали
сказочная синяя земля.

А сегодня только два куста
на ветру колышет высота.
Невысоких холм.
Земная пядь.
А на ней, быть может, умирать.

Мы б могли завыть на сто ладов,
отступить, отчаяться могли.
если б не бывало городов,
если бы не плыли корабли.

Что тогда нам кровное родство,
с кем и куролесить и дружить,
если б мы не знали существо
слова замечательного – жить!

Хорошо землей моей идти,
песни петь,
морями проплывать.

Но сегодня встала на пути
319,25.
И куда ни глянешь –
два куста,
вспаханная боем высота.

Перед утром будет дан приказ,
и солдаты больше не уснут,
и, наверно, каждому из нас
будет жутко несколько минут.

Но за нами темень и беда
погасила звезды фонарей,
шевелит свинцовая вода
спущенные цепи якорей…

Пусть восходит солнце!
Мы пошли
в ад,
не поворачивая вспять, –
выскоблить и выжечь из земли
319,25.

Где-то за туманной пеленой
(помнишь – как когда-то с корабля?)
облако смыкается с волной,
синяя виднеется земля.

И на этом лучшем из миров –
давняя солдатская мечта! –
ничему не будет номеров
и куда ни глянешь – высота!



 
Осень

Вот уже восьмые сутки кряду
льется дождик – реденький, дрянной.
Стариковский шепот листопада,
бормотанье ветра за спиной.
Я не знаю, есть ли мне спасенье.
Заскучав о солнечном тепле,
я и сам уже чуть-чуть осенний
на чужой, нерадостной земле.
Это ложь, что осень – золотая;
просто долгий, серый неуют...
Хорошо пичуги: улетают.
Улетают. Где-то гнёзда вьют
Вот и мне б, распластывая крылья,
озорное выкрикнув – "вперед!", -
в беспокойной птичьей эскадрилье
совершать обратный перелёт.
Если даже падать, обессилев,
то под солнцем, зная, что домчал.

Утверждаю: осени в России
не бывает. Я не замечал.
Германия



 
Отходит полк
(Песня из пьесы «Неизвестный»)

Осенний ветер плачет и бормочет,
сырая мгла висит над головой...
С позиций прежних под покровом ночи
отходит тихо полк передовой.

Отходит полк, что славился, бывало,
от чьих атак врага бросало в дрожь.
Пробит штандарт. Убиты запевалы.
А всех живых по пальцам перечтешь.

Отходит полк зыбучею трясиной,
ни огонька не видно впереди...
Прильни к шинели серой, мать-Россия,
прикосновеньем раны остуди!

Склонись над тем, кто, молча умирая,
в предсмертной муке ждал, чтоб ты пришла...
Отходит полк. И только мгла сырая
его со всех сторон обволокла



 
* * *

Любил… как сорок тысяч братьев…
Шекспир – "Гамлет"

Москва. Концерт. Актриса в черном платье
двадцатый раз выходит на поклон.
И зал влюблен, как сорок тысяч братьев,
и я один сильней, чем зал, влюблен.

А после – в ночь, шататься до рассвета,
тебя, как песню, сердцем повторив…
Быть может, и сегодня помнят это
московские шальные фонари.

Но я – солдат. Чудесный день вчерашний
приходит к нам окопною тоской,
и первый раз в атаке рукопашной
я о тебе забыл под Шаховской.

Прошли года, дыханьем раскаленным
мои стихи и память огрубя…
На перекрестках польские мадонны
из камня – чуть похожи на тебя…

Пугают ночь багровые зарницы.
Блиндаж. Уют. Земли сухая дрожь.
И патефон. И голос у певицы
на дальний твой немножечко похож.

Но мне твоя живая песня снится –
так людям вёсны снятся в январе.
Театры. Шум. И улицы столицы
в неразберихе ярких фонарей.

И если завтра, мужество утратив,
я разрыдаюсь, встретившись с тобой,
напомни мне, как сорок тысяч братьев,
ночь скоротав, наутро вышли в бой.



 
* * *

Если ночь у меня без сна
Вся у лампы прошла, сгорая,
Значит, где-нибудь и вторая
Лампа чья-нибудь зажжена.

И не знает никто нигде,
Как сквозь зимнюю ночь и вьюгу
Лампы тихо мигнут друг другу,
Как на небе звезда звезде.

И возникнет перед тобой
Темнота на одно мгновенье,
Будто в чьем-нибудь сердцебьеньи
Неожиданный перебой.

...Ты рассержена. В тишине
Тихо скрипнула спинка стула...
Не сердись, что лампа мигнула –
Это ночью не спится мне.



 
Зимняя ночь

Ночь январская, холодная,
в окнах иней на вершок...
Вот и выпита расходная —
на дорожку посошок.

А за окнами сыпучая,
с ног валящая пурга,
зги не видно... Знать бы, к случаю,
что она такое — зга?

А зачем об этом спрошено?
Объясню, к чему таить:
трудно мне, друзья хорошие,
из теплыни уходить.

И хозяйка смотрит ласково,
и хозяин домовит,
пышет жаром печь голландская,
электричество горит.

Окна полузанавешены —
глянешь в стекла: вьюга, мрак...
А кому дорога пешая
в ночь такую — этим как?

Вот путеец вдоль по линии
с фонарем пошел в обход;
почтальон, седой от инея,
с полной выкладкой идет.

Ждут утра всю ночь не спящие
сторожа-бородачи.
Где-то врач спешит к болящему
(есть и пешие врачи).

Где-то с воинским умением
вброд форсируя снега,
наступает отделение
на условного врага.

Где-то ветер, злость расходуя,
щеки путнику ожег.
Где-то выпита расходная —
на дорожку посошок.

Выйдешь в ночь – и за оградою
глаз не сразу разберет:
то ли снег на землю падает,
то ли ввысь земля плывет.



 
* * *

Марку Максимову

Забит в патрон спрессованный огонь —
еще не окрыленная ракета.
Я из патрона высыпал в ладонь
алхимию немыслимого цвета.

Развел ее покруче в кипятке
и этими чернилами густыми
писал стихи, тесня строку к строке,
и выходили строки — золотыми.

А на бумагу сыпался песок.
Блиндаж качался. Ночь тонула в гуле.
Я утром вышел — и шальная пуля
пропела от виска на волосок.

Все было — и осколок, и фугас,
а после и обиды, и попреки...
Но остаются золотые строки
и людям правду говорят о нас.



 
Всё будет хорошо

Вы скажете: бывают в жизни шутки,
Поглаживая бороду свою...
Но тихому еврейскому малютке
Пока еще живется, как в раю.
Пока ему совсем еще не худо,
А даже и совсем наоборот.
И папа, обалдевший от Талмуда,
Ему такую песенку поет:

Припев:

«Все будет хорошо, к чему такие спешки?
Все будет хорошо, и в дамки выйдут пешки!
И будет шум и гам, и будет счет деньгам.
И дождички пойдут по четвергам».

Но все растет на этом белом свете.
И вот уже в компании друзей
Все чаще вспоминают наши дети,
Что нам давно пора «ауфвидерзейн».
И вот уже загнал папаша где-то
Все бебихи мамаши и костюм,
Ведь Моне надо шляпу из вельвета —
Влюбился Моня в Сару Розенблюм.

Припев.

Вы знаете, что значит пожениться,
Какие получаются дела.
Но почему-то вместо единицы
Она ему двойняшек родила.
Теперь уже ни чихни, ни засмейся —
Шипит она, холера, как сифон.
И Моня, ухватив себя за пейсы,
Заводит потихоньку патефон.

Припев.

Пятнадцать лет он жил на честном слове,
Худее, чем портняжная игла,
Но старость, как погромщик в Кишиневе,
Ударила его из-за угла.
И вот пошли различные хворобы:
Печенка, селезенка, ишиас...
Лекарство все равно не помогло бы,
А песня помогает всякий раз.

Припев.

Но таки да случаются удачи.
И вот уже последний добрый путь:
Две старые ободранные клячи
Везут его немножко отдохнуть.
Всегда переживает нас привычка.
И может быть, наверно, потому
Воробышек — малюсенькая птичка —
Чирикает на кладбище ему:

Припев.

«Все будет хорошо, к чему такие спешки?
Все будет хорошо, и в дамки выйдут пешки!
И будет шум и гам, и будет счет деньгам.
И дождички пойдут по четвергам».



 
* * *

То взрослою, то маленькой
— ах, розга и лоза,
Ассоль, чертовка, паинька,
цыганские глаза!

И вот — в мои-то годики!
— попал я в переплет:
как будто я молоденький —
ревнует, любит, врет.

Вошла в меня непрошено,
прохлопал, где и как.
Смеется: «Я хорошая!» —
и верю ей, дурак.

Неверная — не венчана,
подружка, не жена...
О, как она доверчиво
не вооружена!

Пробросишь слово резкое,
одернешь свысока —
и хлынет вдруг библейская
из глаз ее тоска.

Метнулась птаха за море,
а там пески сухи...
В местечке или таборе
зачахли женихи.

А впрочем, что ей прошлое
— минутою жива.
Смеется: «Я хорошая!» —
девчонке трын-трава

и пристани, и росстани,
а старость — далеко...
Как жить легко и просто ей!
Как жить ей нелегко!



 
Песня Бена
из кинофильма «Последний дюйм»

Тяжелым басом гремит фугас,
ударил фонтан огня...
А Боб Кеннеди пустился в пляс —
какое мне дело до всех до вас,
а вам до меня!

Трещит земля, как пустой орех,
как щепка, трещит броня...
А Боба вновь разбирает смех —
какое мне дело до вас до всех,
а вам до меня!

Но пуля-дура вошла меж глаз
ему на закате дня...
Успел сказать он и в этот раз: —
Какое мне дело до всех до вас,
а вам до меня!

Простите солдатам последний грех
и, в памяти не храня,
печальных не ставьте над нами вех...
Какое мне дело до вас до всех,
а вам до меня!



 
* * *

Как ребенок, не правдива и не лжива,
безупречная и тихая на вид,
утомленная касаньями чужими,
у меня она, доверчивая, спит.

К подбородку натянула одеяло,
будто спряталась от грешности земной.
Понимаю, что, наверное, устала,
горько знаю, что устала не со мной.

Только мне уж не отречься,
не отбиться, в одинокое не скрыться бытие —
и влезаю, как в петлю самоубийца,
в деликатные объятия ее.



 
Дон Кихот

Дорога как дорога —
пустынна и проста.
Ни бога, ни порога,
ни друга —
ни черта!

Какая нынче дата —
крещенье? Рождество?
А где-то мерзнет хата
испанская
его.

Под крышей не укрыться,
и холоден очаг...
Ну что, мой тощий рыцарь,
печальный весельчак?

На выдумки умелец,
ты в бой летишь, трубя.
Но крылья-то у мельниц,
а ребра
у тебя.

Ах, путаник упрямый,
одумайся, постой! —
ты спутал шлюху с дамой,
дорогу с добротой.

И млеешь, цепенея
от страсти,
а пока
всю роскошь Дульцинеи
чужая мнет рука.

Тебе бы оглядеться,
хоть сбросить шоры с глаз,
а ты —
по зову сердца
(как говорят у нас).

И вот цена эмоций —
метельный свист во мгле...
А здравый смысл плетется
поодаль на осле.

Течет сироп клубничный
с его простецких щек;
хитрющий, симпатичный,
достойный толстячок!..

...А я
на этом свете
под белою пургой
какой-то с ними третий —
ни тот и ни другой.

И поровну делю я
причастность к ним двоим...
Но ощущаю,
чую
всем существом своим,
как тяжек вес таланта
и как тонка броня —
всей шкурой
Росинанта,
рабочего коня.



 
Годовщина

О, как мы шли путем немыслимым
сквозь те кромешные бои,—
годами траченные, лысые,
седые сверстники мои!

Как душу обжигает заново
давно поросшее быльем,
когда хмельно поем Фатьянова
в кругу редеющем своем.

Поем, состаренные тризнами,
вонзивши локти в край стола...
Ах, ничего, что слезы брызнули,—
печаль солдатская светла.

В земной покров дороги врезаны,
а у дорог и там, и тут
ребята верные, железные,
бессмертно землю берегут.

Где в том безмозглом исступлении
визжал огонь, ревел снаряд,—
девчонкам будущие гении
опять про вечность говорят,

опять птенцов выводят аисты
над человеческим жильем...
И мы без горечи и зависти,
неугомонные, поем.

Поем, не тронутые сплетнями,
неувольнимые в запас,
и девочки сорокалетние
смешно и нежно любят нас.

Поем на все четыре стороны
спасенной в пламени земли,
как запевалы —
      ту, которую
            еще на марше завели.



 
* * *

Пулевая, штыковая, ножевая,
заживает между ребрами дыра.
И чахотку, и сыпняк переживаем —
помираем от укуса комара.

Ах, как запросто ломают и двужильных,
неожиданно — зато наверняка! —
ясны оченьки товарищей нелживых,
в той перчаточке надежная рука.

По традиции, как будто по привычке,
мы уходим без истерики и драм,
не тревожа ни соседей, ни сестрички,
не трезвоня по двузначным номерам.

Все в порядке: ни рубца, ни пепелища,
ни свинца из парабеллума в упор,
и состава преступления не сыщет ни
один на белом свете прокурор.

Основательно, сурово и навечно
вкопан памятник у свежего бугра,
и над кладбищем звенит чистосердечно
незатейливая песня комара.



 
* * *

Мне шестьдесят, друзья-приятели,—
такая дата, что под стать
солидным стать и обстоятельным,
тюленьим жиром обрастать.

Чуть пошевеливая ластами,
нести себя, как важный груз...
А я иду, зубами хвастаюсь,
глазами рыжими смеюсь.

Меня года не переделали:
я тот же самый, что насквозь в
болотах вымокал неделями —
хоть кожу собственную сбрось.

И что такое пекло адово —
я узнавал не стороной,
и голод кости мне обгладывал,
и, верно, подавился мной.

И сдуру в списки поминальные
внесли упрямого бойца...
Всех этих бед упоминание —
не ради красного словца.

Смешав далекое и близкое,
в года любые, в час любой,
как говорили люди римские
— я все мое ношу с собой.

Смешное, гневное, печальное
— все то, чем мой заполнен век.
И был, и есть, и до скончания
веселый буду человек.



 
* * *

Звезда моя счастливая, ты где?
О, сколько звезд сияет в небе черном!
Я спрашивал поэтов и ученых —
никто не слышал о моей звезде.

Почти полвека в поисках ее
полмира прошагал я и объездил.
Над головою тысячи созвездий
земное наблюдали бытие.

Качался под ногами шар земной.
Спешило время к сердцу прикоснуться
всей злобой дня, всей правдой революций,
колючей проволокой и войной.

Не разберешь — любовь или беда,
удачу конвоирует расплата.
Комочком боли сердце в ребрах сжато...
А где ж моя счастливая звезда?

Хотите знать, как я ее найду?
Наверно, будет очень теплый вечер,
когда нежданно, где-то на ходу,
увижу я падучую звезду,

скорей ладони протяну навстречу
и вдруг, почуя смертную беду,
прижму ее к себе и упаду...
Но этого-то я и не замечу.



 
Опять любовь

Опять любовь — тропою тайной
на прогибающемся льду.
Опять короткие свиданья
выпрашиваю и краду.

Я вновь, как в молодости, весел,
я стал беспечней и добрей
и сам смеюсь над редколесьем
моих остаточных кудрей.

Друзьям-всезнайкам есть забава,
когда бокалы налиты: —
Опять любовь?! Да что ты, право!
Она уйдет — на что ей ты?

Мол, на пределе перегрузки
взорвет мне грудь железный факт
разрыва, говоря по-русски...
(По-иностранному — инфаркт.)

Тихонько за сердце хватаясь,
на горле чувствуя петлю,
я заявляю, что не каюсь,
не откажусь, не отступлю!

И непонятно им, которым
все в мире ясного ясней,
что человек готов к повторам
ошибок юности своей.



 
Творчество

Всю душу разодрав на клочья
и каждый нерв растереби,
я погибал сегодня ночью —
я перечитывал себя.

Убог мой слог, и мысли плоски,
и строки шатки, как мостки,
и нет картин — одни наброски,
и красок нет — одни мазки.

Слуга чернильницы пузатой,
лишенный божьего огня!..
Но утром замысел внезапный
пронзил, как молния, меня.

Я невезучий, может с детства,
но есть же хватка и нутро,
и вот сейчас-то наконец-то
схвачу Жар-птицу за перо!

С моей души упали гири,
и прояснилась голова —
пришли единственные в мире
неповторимые слова.

Мой друг читатель, тише, тише,—
ведь все, о чем ты в этот миг
едва подумал,— я услышал,
ты углядел — а я постиг.

Честны во всем, в большом и в малом,
правы, как истина права,
стоят в порядке небывалом
великой точности слова.

Они стоят в строю построчном,
одно притерто к одному...
...Я знаю: следующей ночью
я вновь в отчаянье пойму,

что слог убог, и мысли плоски,
и строки шатки, как мостки,
и нет картин — одни наброски,
и красок нет — одни мазки...

А что же есть?! Перо Жар-птицы,
погоня вечная за ней,
и счастье ликовать и злиться
над бедной строчкою своей.



 
В больнице

Скучно, холодно и чисто,
как, наверное, в раю...
Не крути ты свой транзистор,
дай додумать
жизнь мою!

Рвется нитка золотая,
не пригодна ни на что —
все никак не залатаю
долгой жизни
решето.

Длинно курится цигарка —
годы грешные дымят;
память —
старая цыганка —
мечет карты наугад.

То ли пламя, то ли тленье,
может, быль,
а может, хмель...
Бывшая в употребленье,
слева с дырочкой шинель!

В том леске, военным летом,
соловьи да тишина...
Нарекла меня поэтом
санитарочка одна.

Я писал
не на скрижали,
я сапер, а не пиит;
генерал — старик Державин
— Где тут нужник? —
говорит.

А года летят ретиво,
а солдаты пьют до дна!..
Жизнь моя — ретроспектива
из больничного окна.

Мне бы зрение потоньше
(потускнело, как на грех)
— не пойму, чего в ней больше
решета
или прорех?

Нуден день,
халат обыден —
тот же серый матерьял,
как шинель на инвалиде,
где-то хлястик потерял.



 
* * *

Самолеты, самолеты пролетают надо мной.
Вероника Тушнова

Постарел я. Все иначе вижу.
Все переменилось на путях.
Самолет мой в небе неподвижен —
города бескрылые летят.

Улетают. Остаются тени —
горестные памятки о них.
Оттого земное тяготенье
в жилах отлагается моих.

По одной из площадей летучих,
в каждом отраженная стекле,
ты прошла. И я не знаю лучшей
женщины, возможной на земле.

На железных крышах пели хором
всех лесов российских соловьи.
Отдал черный мудрый добрый ворон
два крыла на волосы твои.

Сквозь толпищу чистых и нечистых,
сквозь кварталы доблести и зла,
весело, как вестник и как выстрел,
любящая женщина прошла.

Я себя еще надеждой тешу —
чудеса случаются в пути...
Это было где-то в отлетевшем
городе. Любимая, прости!

До тебя дорогой самой ближней
сто эпох и тысяча веков...
И скользят по крыльям неподвижным
тени городов и облаков.



 
Декабрь

Ищу слова, тоскуя и куря...
Болит плечо. Не спится долгой ночью:
устал и пьян. А говоря короче —
вторая половина декабря.

Замерзли реки. Скованы леса.
Темно и зябко под любою кровлей.
На сотни верст — сугробы, как надгробья,
и слишком поздно верить в чудеса.

Я стану трезв, когда ночная мгла
в медлительном рассвете растворится.
Настанет утро. Прилетит синица
и будет врать, что море подожгла.

А что там жечь? Вода и край земли,
безоблачно синеет даль сквозная...
Поверьте мне: я это дело знаю,
я сам сжигал мосты и корабли.

Была верхушка пламени костра,
трещали мачты, лопалась обшивка...
Сон или явь? Беда или ошибка?
Как холодно у этого костра!

И ночи хуже прежнего темны,
и вот меня, под медленной метелью,
опять одолевает, как похмелье,
тяжелое сознание вины.

Суд над собой мы не свершаем зря,
и тут уж ни амнистий, ни поблажки...
Табак докурен. Сухо в старой фляжке.
Вторая половина декабря.



 
Старинная песенка

А парадный-то подъезд – под колоннами,
а по-черному другой, в уголку…
И все выше лед ползет по наклонному,
заслонившему окно козырьку.

Лед ползет по козырьку по железному,
тени в клеточку на нем скрещены…
Отсекли меня сюда, словно лезвием,
от веселой необъятной страны.

Предоставлена мне тут келья скромная,
по-монашески простая еда.
А судьбу мою вершат люди с ромбами,
приведут ее незнамо куда.

Непонятно мне, кому не потрафила –
в тонкой папке ничегошеньки нет,
разве только три моих фотографии:
фас и профиль, комсомольский билет.

...Но когда-нибудь, увенчанный лысиной,
по тропиночке бродя с посошком,
я припомню письмецо, что написано
моим самым наилучшим дружком.

Как сидели с ним вдвоем у приятеля
поздним вечером того декабря;
на гитаре он играл обаятельно,
всеми пальцами за душу беря.

Как входил он в тот подъезд под колоннами,
а меня-то через дверь в уголку...
Ой ты лед, ползучий лед по наклонному,
заслонившему окно козырьку!

1975



 
Сонет

У ног текла недвижная река,
и мгла была холодной и осклизлой.
Казалось мне: вели по краю жизни
меня в ту ночь тропинка и тоска.

Но кто-то впереди издалека
сквозь эту тьму, как будто в укоризну,
сверкающею искоркою брызнул...
Как хорошо вдвоем у костерка!

И вот мы курим с лодочником старым...
— Ты приходи. Я переправлю даром,
но только лишь в одну из двух сторон.

А если вдруг костер не вспыхнет жаром
в глухую ночь под этим черным яром,
так ты покличь. Меня зовут Харон.



 
Булат Окуджава на эстраде

Сквозь венок его лавровый – отзвук смертного "ура"...
Телекамеры готовы, и горят юпитера.

Он знавал, усталый витязь, лобызанья и щелчки;
мировая знаменитость: безрукавка и очки.

Он заставит потомиться, он помедлит, а потом
улыбнется вам, как птица перед полным решетом.

Он рентгеном вас проверит, расстреляв из-под ресниц
тех, которые не верят в улыбающихся птиц.

Но гитара неизбежна, вот настал ее черед,
и как будто бы небрежно ту гитару он берет.

Никакой не ждет награды, просто песенки поет;
вам не видно, что эстрада – пьедестал и эшафот.

Ах гитара, струны-строчки! Ты запомнилась впервой
на затерханом шнурочке, на веревке бельевой.

И в знакомом переборе память сердца дорога:
сад над Волгой, степь у моря, забайкальская тайга...

Пусть не в голос нынче спета эта песня или та –
в песне только жизнь поэта, больше нету ни черта.

Он входил с гитарой дружбы в заграничные шатры,
старый денди и биндюжник от Арбата и Куры.

Сам немножечко держава, хоть и частное лицо,
шевалье де Окуджава – понимаешь ли, кацо?

Намекнув о том, что слава – это, братцы, ерунда,
он глядит на вас лукаво, не слукавя никогда.

Он стоит чуть-чуть сутуло, из-под пальцев отпустив
к людям песенку простую, незатейливый мотив.

От ее высоких строчек, от ее житейских фраз
слезы льются, между прочим, из моих влюбленных глаз.

1986



 
Уходит ровесник...

Опомнись, останься, помедли хотя бы на кромке,
Земля, помоги, – ты навек в неоплатном долгу!..
Уходит ровесник, достойно уходит, негромко,
уходит ровесник, а я удержать не могу.

Оттуда не будет ни звука, ни строчки, ни вести,
там просто нигде, никогда, ни в аду, ни в раю...
И если по правде, то лучше бы все-таки вместе,
как шли по Земле, как равненье держали в строю.

Куда возвращусь я оплакивать эту потерю,
в какой Гефсимании мой предпоследний уют?
Корыстные дети и внуки, которым не верю,
дурея от скуки людей децибеллами бьют.

Мы шли под штыками, но не было в душах смиренья,
мы были слепые, мы видели свет впереди...
Уходит ровесник. Уходит мое поколенье,
могучие руки устало скрестив на груди.

Иные безвестны, как другие записаны в святцы,
но спился трубач, и давно переплавлена медь...
Уходит ровесник. А мне для чего оставаться,
сквозь темные окна цветные мультяшки глядеть?

Кому передам на хранение воспоминанья –
возьмите, прохожий, поскольку я утром умру?
А розовый конь все проносится гулкою ранью,
а синий платочек трепещет флажком на ветру...



 
С ярмарки

Смотри —
земля, как яблоко,
кругла и молода.
Бубенчиками с ярмарки
летят-звенят года.
С горы все круче катятся,
а встречь — прощай-прости! —
сады, березки, платьица
мелькают на пути,
и мне — «Приветик, дедушка!..»
А, ладно, ни черта!
Любили меня девушки —
не нынешним чета.
Друзья не слыли нервными,
вступая в бой и в стих;
теперешние недруги
начитанней былых.
И были дни отчаянней
да ноченьки темней...
...Но старческим ворчанием
не удержать коней.
А все ж играет кровушка,
сигает бес в ребро...
Полным-полна коробушка —
кому раздать добро:
веселую, богатую,
живую жизнь мою?
Давай, народ, расхватывай —
задаром отдаю!
Задаром — не задешево,
за цену не в рубле —
за все твое хорошее,
чем жил я на земле.



 
Живая вода

На кромке переднего края,
лишь крикнуть успевший: «Вперед!»,
он знает, что он умирает,
не верит, что насмерть умрет.

Слабеющий взор еще ясен,
земля под плечами мягка,
и он умирать не согласен,
покуда плывут облака,

и тоненько тенькает песня —
струною травинка дрожит,
и ворон в своем поднебесье
еще безучастно кружит...

Не дрогнул солдат от удара —
он просто упал навсегда.
А вдруг у дружка-санитара
во фляге — живая вода?!

Глоток, заживляющий души
до свадеб детей и внучат...
Но в сердце все глуше и глуше
тупые осколки стучат.
Весь мир неподвижен и выжжен,
и больше не видно ни зги,
и ворон все ниже и ниже
прицельно сужает круги...

...Про жизнь рассуждая толково,
прикинув свой жребий земной,
я знаю: случится такое
когда-нибудь и со мной.

Но, яростный, стреляный, старый,
которому всё — не впервой,
дождусь я того санитара
с той самой водою живой.

В атаке, в дороге, в палате,
где б мой ни окончился путь,
на это меня еще хватит —
из фляги солдатской хлебнуть.



Hosted by uCoz